15 июля я и Давыдов лихо отпраздновали после репетиции свои именины в саду, а вечером у Фофановых мне именины справили старики: и пирог, и икра, и чудная вишневая домашняя наливка.
Война была в разгаре. На фронт требовались все новые и новые силы, было вывешено объявление о новом наборе и принятии в Думе добровольцев. Об этом Фофанов прочел в газете, и это было темой разговора за завтраком, который мы кончили в два часа, и я оттуда отправился прямо в театр, где была объявлена считка новой пьесы для бенефиса Большакова. Это была суббота 16 июля. Только что вышел, встречаю Инсарского в очень веселом настроении: подвыпил у когото у знакомых и торопился на считку:
— Время еще есть, посмотрим, что в Думе делается, — предложил я. Пошли.
Около Думы народ. Идет заседание. Пробрались в зал. Речь о войне, о помощи раненым. Какойто выхоленный, жирный, так пудов на 8, гласный, нервно поправляя золотое пенсне, возбужденно, с привизгом, предлагает желающим «добровольно положить живот свой за веру, царя и отечество», в защиту угнетенных славян, и сулит за это земные блага и царство небесное, указывая рукой прямой путь в небесное царство через правую от его руки дверь, на которой написано «прием добровольцев».
— Юрка, пойдем, на войну! — шепчу я разгоревшемуся от вина и от зажигательной речи Инсарскому.
— А ты пойдешь?
— Куда ты, туда и я!
И мы потихоньку вошли в дверь, где во второй комнате за столом сидели два думских служащих купеческого вида.
— Здесь в добровольцы? — спрашиваю.
— Пожалуйтес… Здесь…
— А много записалось?
— Один только пока.
— Ладно, пиши меня.
— И меня!
Подсунули бумагу. Я, затем Инсарский расписались и адрес на театр дали, а сами тотчас же исчезли, чтобы не возбуждать любопытства, и прямо в театр. Считка началась. Мы молчали. Вечер был свободный, я провел его у Фофановых, но ни слова не сказал. Утром в 10 часов репетиция, вечером спектакль. Идет «Гамлет», которого играет Далматов, Инсарский — Горацио, я — Лаэрта. Роль эту мне дали по просьбе Далматова, которого я учил фехтовать. Полония играл Давыдов, так как Андреев-Бурлак уехал в Симбирск к родным на две недели. Во время репетиции является гарнизонный солдат с книжкой, а в ней повестка мне и Инсарскому.
— По распоряжению командира резервного батальона в 9 часов утра в понедельник явиться в казармы…
С Инсарским чуть дурно не сделалось, — он по пьяному делу никакого значения не придал подписке. А на беду и молодая жена его была на репетиции, когда узнала— в обморок… Привели в чувство, плачет:
— Юра… Юра… Зачем они тебя?
— Сам не знаю, вот пошел я с этим чертом и записались оба, — указывает на меня…
В городе шел разговор: «актеры пошли на войну»…
В газетах появилось известие…
«Гамлет» сделал полный сбор. Аплодисментами встречали Инсарского, устроили овацию после спектакля нам обоим…
На другой день в 9 утра я пришел в казармы. Опухший, должно быть, от бессонной ночи, Инсарский пришел
вслед за мной.
— Черт знает, что ты со мной сделал!… Дома — ужас!
Заперли нас в казармы. Потребовали документы, а у меня никаких. Телеграфирую отцу: высылает копию метрического свидетельства, так как и метрику и послужной список, выданный из Нежинского полка, я тогда еще выбросил. В письме отец благодарил меня, поздравлял и прислал четвертной билет на дорогу.
Я сказал своему ротному командиру, что служил юнкером в Нежинском полку, знаю фронт, но требовать послужного списка за краткостью времени не буду, а пойду рядовым. Об этом узнал командир батальона и все офицеры. Оказались общие знакомые нежинцы, и на первом же учении я был признан лучшим фронтовиком и сразу получил отделение новобранцев для обучения. В числе их попался ко мне также и Инсарский. Через два дня мы были уже в солдатских мундирах. Каким смешным и неуклюжим казался мне Инсарский, которого я привык видеть в костюме короля, рыцаря, придворного или во фраке. Он мастерски его носил! И вот теперь скрюченный Инсарский, согнувшийся под ружьем, топчется в шеренге таких же неуклюжих новобранцев — мне как на смех попались немцыколонисты, плохо говорившие и понимавшие порусски — да и понемецки с ними не столкуешься, — свой жаргон!
— Пферд, — говоришь ему, указывая на лошадь, — а он глаза вытаращит и молчит, и отрицательно головой мотает. Оказывается, поихнему лошадь зовется не «Пферд», а «Кауль» — вот и учи таких чертей. А через 10 дней назначено выступление на войну, на Кавказ, в 41ю дивизию, резервом которой состоял наш Саратовский батальон.
Далматов, Давыдов и еще коекто из труппы приходили издали смотреть на ученье и очень жалели Инсарского.
А. И. Погонин, человек общества, хороший знакомый губернатора, хлопотал об Инсарском, и нам командир батальона, сам ли, или по губернаторской просьбе, разрешил не ночевать в казармах, играть в театре, только к 6 часам утра обязательно являться на ученье и до 6 вечера проводить день в казармах. Дней через пять Инсарский заболел и его отправили в госпиталь — у него сделалась течь из уха.
Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я иду а войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалилась Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя, поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
Последний спектакль, в котором я участвовал, пятница 29 июля — бенефис Большакова. На другой день наш эшелон выступал в Турцию.
В комедии Александрова «Вокруг огня не летай» мне были назначены две небольших роли, но экстренно пришлось сыграть Гуратова (отставной полковник в мундире), вместо Андреева-Бурлака, который накануне бенефиса телеграфировал, что на сутки опоздает и приедет в субботу. Почти все офицеры батальона, которым со дня моего поступления щедро давались контрамарки, присутствовали со своими семьями на этом прощальном спектакле, и меня, рядового их батальона в полковничьем мундире, вызывали почем зря. Весь театр, впрочем, знал, что завтра я еду на войну, ну и чествовали вовсю.
Поезд отходил в два часа дня, но эшелон в 12 уже сидел в товарных вагонах и распевал песни. Среди провожающих было много немцевколонистов, и к часу собралась вся труппа провожать меня: нарочно репетицию отложили. Все с пакетами, с корзинами. Старик Фофанов прислал оплетенную огромную бутыль, еще в старину привезенную им из Индии, наполненную теперь его домашней вишневкой.
Погонин почемуто привез ящик дорогих сигар, хотя знал, что я не курю, а нюхаю табак; мать Гаевской — домашний паштет с курицей и целую корзину печенья, а Гаевская коробку почтовой бумаги, карандаш и кожаную записную книжку с золотой подковой, Давыдов и Далматов — огромную корзину с водкой, винами и закусками от всей труппы.
Мы заняли ползала у буфета, смешались с офицерами, пили донское; Далматов угостил настоящим шампанским и, наконец, толпой двинулись к платформе после второго звонка. Вдруг шум, толкотня и к нашему вагону 2го класса — я и начальник эшелона, прапорщик Прутняков занимали купе в этом вагоне, единственном среди товарного состава поезда — и сквозь толпу врывается, хромая, Андреев-Бурлак с двухаршинным балыком под мышкой и корзинкой вина.
— Прямо с парохода, чуть не опоздал!
Инсарский, обнимая меня, плакал.
Он накануне вышел из лазарета, где комиссия призналa его негодным к военной службе.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ТУРЕЦКАЯ ВОЙНА
Наш эшелон. Пешком через Кавказ. Шулера во Млетах. В Турции. Встреча в отряде. Костя Попов. Капитан Карганов. Хаджи-Мурат. Пластунская команда. Охотничий курган. Отбитый десант. Англичанин в шлюпке. Последнее сражение. Конец войны. Охота на башибузуков. Обиженный И нал Асланов. Домой
Наш эшелон был сто человек, а в Тамбове и Воронеже прибавилось еще сто человек и начальник последних, подпоручик Архальский, удалец хоть куда веселый и шумный, как старший в чине, принял у Прутникова командование всем эшелоном,. хотя был моложе его годами и, кроме того, Прутников до военной службы кончил университет. Чины и старшинство тогда очень почитались. Самый нижний чин это был рядовой, получавший 90 копеек жалованья в треть и ежемесячно по 2 копейки на баню, которые хранились в полковом денежном ящике и выдавались только накануне бани — солдат тогда пускали в баню за две копейки.